Только нет ей дороги на родную Русь без Никиты Кожемяки. На другой день опять пришла Даша ко дворцу беломраморному. Вышла к ней из тех палат баба вида безобразнаго. А одета та баба, аки королевишна знатная. На плечах салоп черного соболя сибирского, на шее мониста бруштыновые, на перстах кольца бриллиантовые, на голове венец самоцветный. „Ах, что за яблочко наливное в наши края закатилося! — говорит. — Я — великая Лупа, царица Лупанарская — давненько таких свеженьких, таких маленьких, цветиков аленьких, не пробовала! Скинула она соболий салоп, а под салопом как есть голая была. А страшна-то: худа, что твоя оглобля, титьки до земли висят, и скрозь волосами укрыта да чирьями обсеяна. Говорит она Даше: „Твори со мной rpex! Коли не согласишься, сейчас порешу твою жизнь!“ — „Ох, срамница ты басурманская, что говоришь — сама не ведаешь“, — Даша сказала, ударилась о сырую землю, оборотилась белой горлинкой и прочь улетела.
На третий день увидала из окна Лупа, царица Лупанарская, со своими процентщиками, что Даша опять ко дворцу пришла. Напустила она на нее кота-баюна. Ходил кот-баюн вкруг Даши, сказками да баснями велий сон нагонял, да только Даша уши заткнула, ничуть его басни не слушала; ходил-ходил кот-баюн, — нет проку как нет, — изнемог, баючи, и издох от натуги.
Вышла тогда из дворца Лупа, царица Лупанарская, со своими процентщиками к Даше, спрашивает: „За каким делом пришла?“ — „За делом, не за делом, а есть у меня для тебя одна вещичка занятная“, — говорит Даша и достала скатерку-самобранку. Сказала: „Развернись!“ — и явились на ней закуски сахарные и напитки медвяные. Сказала; „Свернись!“ — все кануло. Увидала это Лупа царица: „Ах! Не продашь ли мне свою забаву?“ — „Пожалуй!“ — „А какая цена будет?“ — „Дай мне только одним глазком посмотреть на Никиту Кожемяку, я тебе ее даром уступлю“. Захохотала Лупа царица: „Хороша цена. Что ж, ступай к нему в горницу!“ Пошла Даша во дворец к своему суженому. А кругом-то богатство: глаза слепит. Все бруштынами да костью мамонтовой изукрашено, налево — хрустали самоцветные, направо — парча серебряная. Видит она ложе золоченое, над ним балдахин шелковый с кистями жемчужными, и лежит на том ложе Никита Кожемяка, будто спит, а сам-то весь каменный: ничего не видит, ничего не слышит. Вот села Даша подле него и слезно плачет: „Проснись-пробудись, Никитушка! Это я, Даша, к тебе пришла. Три чугунных посоха изломала, три пары башмаков железных истоптала, три хлебины каменных изглодала, да все тебя, милого, искала!“ Только ничего Никита не чует, ровно упокойник.
Пришла царица Лупанарская в горницу: „Ну что, посмотрела, — говорит, — теперь вон ступай“. А Даша ей: „Погоди! Не гони. Есть у меня еще конь. Скажешь ему: стой! — он и рассыплется в серебро да золото. Скажешь: но! — назад все в коня оборотится. Не простой конь, заветный!“ Возгорелись глазища у Лупы царицы, что уголья: „А сколько завету?“ — „Дозволь мне поцеловать Никиту Кожемяку“. Захохотала царица; „Что ж, на том и уговорилися!“ Пошла царица Лупанарская на двор за конем, а Даша, сколько ни убивалась, сколько ни причитала: „Проснись-пробудись, Никитущка! Это я, Даша, к тебе пришла…“ — никак не могла оживить его.
Опять пришла царица Лупанарская Дашу гнать. А Даша: „Погоди! Не гони. Вот еще осталась у меня сума, в суме палок три снопухи…“ — „Знаю! Знаю! Три снопухи! — Лупа царица аж запрыгала, в ладоши захлопала. — В палках я толк знаю! За эту забаву полцарства отдам!“ — „Не надо мне полцарства, а дозволь с Никитой Кожемякой ночь перебыть“. Захохотала царица Лупанарская, словно гром возгремел: „Да, за три снопухи цена не великая. А что палкам сказать-то надо?“ — „Скажи: из сумы!“ Закричала Лупа царица зычным голосом: „Из сумы! Из сумы!“ Тут как выскочили из сумы палки и давай утюжить ее — Лупа царица кричать. На крик процентщики сбежались, да палок в суме довольно было — всем досталось. Выгнали их дубинки на двор — били-били, колотили-колотили, пока у тех ребра не оголились, пока сами не изломались.
Всю ночь Даша проплакала. Да как ни плакала, ни звала: „Проснись-пробудись, Никитушка!“ — ничего Никита Кожемяка не слышал. Так ночь прошла. А как уж красно солнышко совсем поднялось, вдруг упала Дашина слеза ему на щеку, — тут же он встрепенулся. „Ох, — говорит, — что-то меня обожгло!“ — „Это я, Даша, к тебе пришла. Три чугунных посоха изломала, три пары башмаков железных истоптала, три хлебины каменных изглодала, да все тебя, милый друг, искала!“ — „Уйдем, — говорит Никита, — уйдем на Русь!“ — „Как же нам уйти? Будет за нами погоня великая! Лупа, царица Лупанарская, если схватит нас — тут же смерти предаст. Тебе с лютой бабой не управиться. Надо мне ухитриться!“ Сейчас оседлали они борзых коней и поскакали в чистое поле…“
Вновь Аллу затрясло, заколотило; так и не добравшись до конца, она с содроганием бросила злополучную рукопись, вскочила с дивана и принялась…
Но вернемся: во времени возвратимся на девять часов назад, а пространством нам пусть в последний раз послужит кабинет Имярека Имярековича. Ибо в тот самый час, когда литературный критик Алла Медная на подкашивающихся ногах покидала пределы кабинета Имярека Имярековича, унося в сумке невостребованную рецензию, как раз туда-то и направлялся автор „Мудрой девы“ Никита Кожемяка. Сочинитель и критик едва не столкнулись в дверях лбами. Но что им было друг до друга?
Ведь связь между ними существовала сама по себе и вовсе не считала потребным сводить незнакомые лица.
Лишь только Никита Кожемяка переступил порог, навстречу ему из-за стола поднялся среднего роста толстячок. На выпуклых щеках толстячка распускались самые нежные розы, а между ними (щеками или розами) сияла белосахарная улыбка. Неудивительно, что Никита оторопел от такого приема, но тут же сообразил, что главный редактор толстого журнала, очевидно, обознался.