— Я бы с удовольствием, но сейчас, знаете… совсем нет времени. В другой раз непременно.
Алла вышла. Заскочила к себе за пальто и сумкой, и тут же покинула редакцию с тем, чтобы, известив знакомого главврача поликлиники, получить больничный на десять дней и залечь на дно, предоставив событиям право развиваться самостоятельно. К тому же, давно пора было приступить к навязанной Имяреком Имярековичем работе над рецензией залетной рукописи.
Такие или подобные этим картины свивались в свирепый сон, тиранивший изможденное неуемными ужасами сознание Никиты Кожемяки. Он спал, как убитый, с того самого дня, когда всем любознательным горожанам, а также здешним и иноземным азартным телезрителям был дан грандиозный бал: показательный разгром дома парламента. Но было это забытье много бойчее, рельефней, интенсивней и напряженней иных историй дневной жизни; образы беспощадных грез обретали подчас такую степень осязаемости, что составу, из которого были отлиты они, казалось, ничего не стоило оборотить свою призрачную зыбкость в устойчивую материальность.
Стон будто бы существовал сам по себе, как некая самостоятельная субстанция; Никите Кожемяке снилось, что огромный черный сапог упорно бьет его в бок, и стон стекает с его печени, подобный потоку темной венозной крови. Он открыл глаза — увидел огромный грязный сапог, ритмично наносящий удары по его оголенному боку.
— Проверка паспортного режима, — упало на него сверху.
С бьющимся сердцем, в недоумении: на каком наречии следует разговаривать с призраками, Никита кое-как управился со своим оторопевшим телом, сел на койке.
Вослед за черным сапогом его глазам предстали зеленые штаны в бурых пятнах камуфляжа, неимоверно раздутый темно-серый шар куртки, хорошо вычищенный автомат в рыжей перчатке, но вот над всем этим, где должно было находиться лицо… оказалась серая трикотажная маска с узкой прорезью для глаз.
Никита опустил голые худые ноги на затоптанный холодный пол.
— Документы, оружие, наркотики, — вновь раздалось у него над головой.
В дверях стояли еще двое. С автоматами. В камуфляже. В серых масках. В коридоре грохотали сапоги. То и дело слышались резкие окрики.
Никита встал, стыдливо одергивая исподнюю рубаху, но мозг отказывался разъяснить происходящее — поэтому он только бессмысленно потоптался на месте.
— Ты че, хуево меня понимаешь?! — автоматчик возвысил оглушенный маской голос и ткнул Никиту стволом в живот.
Хотя Никита давно привык к такому воинственному проворству ночных химер и никогда не порывался воздействовать на них человеческим словом, здесь что-то заставило его говорить.
— Шлюхи, — сказал он негромко, но, как оказалось, внятно.
— Шта-а?! — взревела маска.
И тотчас блестящий автоматный приклад ринулся навстречу его глазам.
Прославленный литературный критик Алла Медная возлежала на новом вопиюще роскошном диване, обивка которого, сплошь вытканная страшными драконами, переливалась всеми оттенками тропического заката; и, выколупывая импортной зубочисткой застрявшее в зубах мясо, читала долго ожидавшую этого часа рукопись. Было заметно, что сие занятие требует от нее значительных усилий, ибо поминутно круглое лицо ее искажалось гримасами досады и даже злобы. Только пока что противиться волеизъявлению Имярека Имярековича было бы просто неразумно, и дабы очутиться на той площадке, где, по мнению Аллы, нынешний ее патрон мог бы являть собой равнозначного противника — необходимо, стало быть, преодолеть еще кое-какие ступени. Потому-то Алла Медная морщилась и кряхтела, тяжко вздыхала и поскрипывала зубами, но читала, упорно читала.
«В нашем царстве, в нашем государстве жил-был царь. И было у него всякого богатства немеренно: леса дремучие, пески сыпучие, реки кипучие, а сколько было в его государстве золотой и серебряной казны — то никто не считал. А имел он против этого богатства иное сокровище: было у царя двенадцать распрекрасных дочерей, красоты несказанной, неописанной и негаданной, а всех лучше меньшая — Даша — такая разумница, такая красавица, что от женихов в доме продыху не было. Что ни день, то король немецкий или богдыхан китайский являются, дары несут обильные — отдай за меня дочь Дашу. Как-то сам Мистриосухус, король драконов из страны Мела, явился, смарагдами да яхонтами все горницы засыпал, — за меня отдай дочь! Смеялся царь: „Окстись, непутевый. Не сори каменьями самоцветными. Нешто кровинушка моя рептилии уготована! Не пеняй понапрасну, я Дашино сердце неволить не стану“.
Многих женихов царь ни с чем отпустил. Вот говорит дочери: „Пришло время, Даша, замуж тебе идти. Немало принцев да королевичей за тобой убиваются. Говори, что по сердцу тебе: хочешь платья парчовые носить, на розовых лепестках почивать — иди за Хуздазата, султана Османского; желаешь в хрустальных чертогах жить, дивных жар-птиц из окна кормить зернами жемчужными — князя индийского улыбкой порадуй“. Отвечала ему дочь: „Будет слово твое отцовское — пойду хоть за владыку Эфиопского. Только ни к чему мне палаты хрустальные. Для чего наряды драгоценные? В русской скромности я тобою воспитана. Попусту меня не испытывай, знаю, что мудрее ты своей хитрости. А люб сердцу моему Никита Кожемяка, за него мне замуж идти, коли будет на то твое благословение“. — „Кто таков? — царь удивляется. — Богат ли он, подобно другим женихам? Какого он роду-племени?“ Вновь хитро разумница улыбается: „Для тебя я все девчонка неразумная. Что играешь ты со мной, точно с пеленашкою? Знаешь ты Никиту Кожемяку, потому что про все в мире ты ведаешь. Знаешь ты, как и я, милый батюшка, не прельщен Никита глупой роскошью; знаешь ты, что он русского племени“. — „Коли так, — отец ей ответствует, — не снимаю я с тебя волюшки, готовь платье себе ты венчальное“.