Шлюхи - Страница 44


К оглавлению

44
Всяк сожран будет вмиг на дьявольском балу,
Коль плоти сбрендившей он станет интересен;
Распродастся все, чем сердце дорожит,
Что Богу одному вовек принадлежит.

— Ублюдок! — горлопанила мечущаяся под балконом представительница нежного пола, собирая брошенные предметы в два объемистых дорогих чемодана. — Ты еще пожалеешь об этом! Характер показываешь?! Ну так…….! Я тебя, собаку паршивую, под забором нашла… Я тебя….. папайей кормила! Ты хоть знал в своей Рязани, что такое папайя?!……….!….. неблагодарная! Но ты меня еще попомнишь! ………..!


И вновь поругана Священная Отчизна,
Разграблен отчий край, отравлена душа,
И Ока Божия немая укоризна
Острее лезвия персидского ножа…
Так сбросим жира гнет, как доля ни капризна,
Самосознанием славянским дорожа,
Народы братские, пусть бесятся витии,
Но с нами Рима мощь и сердце Византии!

Когда бранчливая особа собрала и упаковала в чемодан последние предметы, она наконец прекратила бурливый поток упреков и обвинений, густо оснащенный крепким словом, и, выдвинув вперед плотно сжатые желтые челюсти, поволокла свой скарб к стоянке такси. Тогда только песнопевец заметил стоявших сторонкой оторопевших Никиту и Дашу.

— Поднимайтесь ко мне! — закричал им Федор Тютчев.

— А это не опасно? — настороженно поинтересовался Никита и махнул свернутой в трубку рукописью в сторону удаляющейся особы.

— Это прекрасно! — кричал поэт. — Давайте, давайте, я чайник ставлю.

Жилище поэта теперь казалось пустым и аскетически ясным. Размытый осенний свет, отражаясь от выбеленных стен, создавал захватившее всю комнату подвижное эфирное тело. И как же хороша была в этом живом трепетном воздухе Даша! И как сосредоточенно-заботен к ней — Никита. А поэт Федор Тютчев выводил поэзы одну за другой, точно ошалевший от вешней сумятицы щегол, и после каждой справлялся у Никиты:

— Ну как?

— Эпигон. Чисто эпигон, — откровенно признавался Никита.

— Чей это эпигон? — наивно округлял глазки пиит.

— Да уж известно чей. Но, как по мне, так, я бы предпочел нынешнее твое эпигонство новаторству былых верлибров.

Пили чай. Когда все трое уже осоловели и от чая, и от стихов, Федор Тютчев обратил внимание на предмет в руках Никиты.

— Что это у тебя? — спросил он. — А! Я знаю. Знаю. Это та самая рукопись. Ты начинал мне читать. Мы закончили… Сейчас-сейчас… „Оседлали они борзых коней и поскакали в чистое поле…“ Продолжим, продолжим…

Только Никита не горел тем же воодушевлением;

— Хорош чудить. Какая муха тебя сегодня укусила?

— Но почему нет? — несмело вступилась Даша. — Мне тоже было бы интересно послушать.

Такого прошения оказалось более чем достаточно, чтобы Никита тут же разгладил свернутые листы.

Ехали, ехали Даша и Никита, много прошло времени. Уж далеко за лесами, за горами страна Лупанария. Кругом тишь да гладь, да Божья Благодать. Только сердечко у Даши вдруг неспокойно сделалось. „Слезь-ка, Никитушка, с коня да припади ухом к сырой земле, не слыхать ли за нами погони“. — „Что ты, люба моя, тревожишься, — говорит Никита, — никого на сто верст не видать“. — „Послушай меня, недаром сердце щемит, не иначе Лупа царица недоброе затеяла“. Послушался Никита Кожемяка, соскочил с коня, припал ухом к сырой земле и говорит: „Да, слышу я людскую молвь и конский топ!“ — „Ах, помоги нам Господи! Это за нами гонят! — говорит Даша. — Что делать?“ Долго не думала, рукавом махнула — оборотила коней цветущим лугом, Никиту Кожемяку — ясным соколом, а сама сделалась колодцем. А процентщики-то все по следу шли, когда смотрят: нет больше следов, кругом луг зеленый раскинулся, а и разубран тот луг цветами белыми да лазоревыми. Стоит посереди того луга старый колодец, а на срубе сокол сидит да воду пьет. А кругом ни души. Следов дальше нет. Покружили, покружили процентщики лупанарские вкруг колодца и поворотили назад. Прискакали в сваю Лупанарию, являются к Лупе царице с докладом: „Ваша Царское Лупанарское Величество! Не видать ничего в чистом поле, только и повстречали посередь луга колодец, что весь мохом оброс, из того колодца ясный сокол воду пьет“. Взъярилась Лупа царица, почернела, что облак ночной; закричала, кулаками застучала, ногами затопала: „Ведь это они и были! Что же вы, такиеразэдакие, сокола не словили, колодец не спалили?!“ Тотчас послала царица Лупанарская новую погоню.

А Даша с Никитой скачут себе чистым полем, быстро их несут кони борзые. Богу благодарение, ни зверь дикий им на дороге не станется, ни башибузук злодейский; только вновь у Даши сердечко всполохнулося, так и ноет, так и щемит. Говорит Даша: „Ну-ка, Никитушка, слезь с коня, припади ухом к сырой земле, чует мое сердце недоброе, нет ли за нами погони“. Дивится Никита: „Уж от Лупанарии лупанарской далече угнали. Разве кто нас теперь достигнет?“ Сказал так Никита, но с коня соскочил, припал ухом к сырой земле. „Ай, Даша! — говорит. — Слышу! Опять слышу я людскую молвь и конский топ!“ — „Это за нами гонят! Не оставь же нас, Бог!“ — Даша сказала и тотчас махнула рукавом — обернула коней ивами плакучими, Никиту Кожемяку — волхвом стариком-старинушкой, а сама сделалась Божьим храмом. Наезжают процентщики, по дороге обтрепались, изголодались — злые, красноглазые — говорят: „Эй, старый пень! Не видал ли ты где здесь колодца?!“ — „Нет, люди добрые, не видал; без малого сотню лет здесь жительствую, всяк пригорочек знаю, а колодца — нет, ни одного колодца на двадцать верст не видывал“. Плюнули процентщики себе под ноги, повернули назад. Прискакали в свою Лупанарию, пошли к царице с докладом: „Ваше Царское Лупанарское Величество! Видать, кони у беглых ходче наших — ушли лиходеи окаянные. Нет их следа в чистом поле. Нигде не нашли ни колодца, ни сокола; только в пути и видели, что Божий храм да волхва-старичишку“. Завизжала Лупа царица, точно резаная, похватала процентщиков за волосья и ну их лбами бить-колотить, пока сама не смаялась-затомилась, пока с ног не свалилась. „Ах, вы ж, головы мякинные, полоухие, ах, вы ж, колоды еловые! Что ж вы храм не разломали?!! Что ж волхва не захватили?!! Ведь это они самые были“

44